Alisa-planet --- Планета по имени Алиса
ЖИВОЙ.
 
 
  Он не помнил, давно ли в город пришла вечная зима. Он знал только время, когда она была в городе и никакого другого. Снег не падал на город, и снег никогда не таял. Он просто лежал на домах, на улицах, укрыв тротуары и мостовые плотным белым покрывалом, только кое-где отдавая серым, будто засыпанный многовековой пылью. Снег не хрустел под подошвами, он просто уминался, как вата, словно бы стараясь не нарушать жуткой тишины города. Серые коробки зданий темнели оконными проемами, в которых никогда не зажигали свет. За мутными стеклами не было видно никакого движения, никогда не колыхались редкие занавески. Даже собачий лай не звучал над городом, хранящим траурное молчание в объятьях вечной зимы. Серое небо, всегда затянутое бесконечной пеленой туч, висело так низко, что захоти он достать до него рукой, наверное, смог бы, если б взобрался на плоскую крышу своего дома. Но у него никогда не возникало желания попробовать. Желания уже давно его покинули. Ему чудилось, что это сделал сам город. Он убил его чувства, растворил в своей вечной тишине, лишил даже возможности вспомнить об ушедшем. О городе он, казалось бы, знал всё – город как будто непрерывно стоял перед глазами: его неширокие улицы, дома, не поднимавшиеся выше пятого этажа, пустые площади, продуваемые пронизывающим ветром, поднимавшим в воздух легкие струйки снежного порошка. Но как только ему стоило попытаться вспомнить что-то подробнее, память отказывалась подчиняться, уходила в сторону, сворачивая на мелкие детали его однообразной жизни. Иногда он со страхом думал, что не найдет дорогу домой, если свернет за ближайший угол своей улицы. Ведь город был так похож сам на себя. При мысли о потере собственного дома его вдруг охватывало такое предчувствие ужасной беды, что он весь начинал мелко дрожать. Поэтому он предпочитал переводить свои размышления на что-то более безопасное. Мысли текли так вяло, что почти не имели никакого значения. Они составляли свой собственный круговорот, катаясь по раз навсегда заданному маршруту, напоминая бесконечную цепь, всё время перевешивающую саму себя. Так, будто бы он изобрел вечный двигатель.
  Похожей цепью были и его занятия, одни и те же изо дня в день, по установленному когда-то распорядку. Когда-то настолько давно, что он уже не мог вспомнить - сам ли он установил этот распорядок, или что-то вынудило его вести себя так.
  Он вставал со смятой постели, как только рассвет начинал брезжить в окнах, не в силах дольше оставаться в ней, с мыслью о необходимости продолжить свой ежедневный труд. Эта мысль каждое новое утро вынуждала его подниматься, настойчиво зудя ему о том, что он должен делать то, что делает изо дня в день, не прекращая работы, потому что кроме него ее никто не в силах сделать.
  «Они просто не понимают, - говорил он себе, - они не могут тебе помочь, потому что не знают о необходимости этой работы. Иначе они бы обязательно помогли». Он уже не помнил, кто они, он не помнил, отчего они не понимают, и он боялся, что может не вспомнить даже, что же он будет делать, когда закончит работу. Он просто вставал, вдевал ноги в истоптанные меховые сапоги, накидывал на себя серое длинное пальто и выходил на порог дома, всякий раз обнаруживая всё тот же свой маленький дворик, огороженный низкой металлической оградой, покрашенной в черный цвет. По той же самой тропинке между сугробами он проходил к калитке и открывал почтовый ящик. Ящик всегда был пустым, но ему снова и снова хотелось думать, что нельзя пропустить эту ежедневную процедуру. Когда-нибудь письмо может придти, а он, раз пропустив, не проверив почту, уже никогда больше не станет этого делать. Он не знал, от кого может придти письмо, не мог вспомнить никого, кто мог бы писать ему. Ему просто не приходило в голову думать об этом. Он знал лишь, что это было одним из действий, держащих его на плаву.
  Потом он долго стоял, взявшись за прутья калитки, и смотрел на пустую улицу, на серые силуэты домов напротив, на голые деревья с редкими сучьями, на столбы, покрытые облезшей краской, с фонарями, которые никогда не горели. Он никого не ждал, он не думал о том, чтобы дождаться кого-то, кто пойдет по этой улочке в городе, накрытом вечной зимой. Наверное, что-то в нем знало, что это бесполезно. Но было и еще что-то, не дававшее покоя, заставлявшее снова и снова смотреть на угол улицы. Просто смотреть, без надежды, без ожидания. Тропинки на тротуарах были всегда теми же тропинками, оставались не тронутыми с тех пор, как кто-то когда-то очень давно протоптал их, но и не заметались порывами ледяного ветра.
  Он в который раз думал, что надо бы навестить соседей или пройтись немного прогуляться, отвлечься от своего дела. Всякий раз он планировал это, всякий раз предполагал, что завтра, наконец, сделает то, что рассчитывал. Но приходило завтра, и он откладывал снова, словно бы понимая, что это никогда никуда от него не уйдет. Он жил в городе, который не изменялся. У него всегда была такая возможность. И было, однако ж, еще кое-что, не дававшее ему отправиться в путь. Когда-то однажды он всё-таки попытался… Он открыл калитку и шагнул на мерзлую корку, покрывшую мостовую. Но потом вернулся. Что-то не позволило ему пойти дальше. Что-то, похожее на долг и на чувство стыда одновременно. На краткий миг ему показалось, что он вспомнил что-то… Далекое… За гранью города, за гранью его теперешней жизни. Как крошечный луч, пробившийся сквозь толщу серых снежных облаков. Но потом всё исчезло, и ему почему-то подумалось, что так оно и должно быть.
  Он отворачивался от калитки и шел обратно, скользя по тропинке. Как-то раз он поскользнулся и, падая, угодил пятерней в сугроб. След его пятерни так и оставался с тех пор отчетливо виден, словно это сам город вновь и вновь приветствовал его, давая понять, что любые изменения отпечатываются здесь навечно.
  Он обстукивал сапоги перед дверью, скорее, машинальным, нежели осмысленным движением, потому что снег никогда не лип к подошвам, открывал входную дверь и прикрывал ее насколько можно тише. В городе не принято было производить шум. Ветер господствовал в этом царстве тишины, только ему было позволено нарушать ее своими унылыми напевами.
  Он оставлял пальто и сапоги в крохотной прихожей, проходил к столу и усаживался на стул с высокой прямой спинкой. Какое-то время он просто сидел, положив руки на колени, как будто бы собираясь с мыслями. На самом деле в его голове не было ни одной мысли о предстоящей работе. Они снова и снова ползли круговоротом по привычно заведенной окружности. Каждый раз ему становилось боязно, что однажды он не вспомнит, для чего сел за этот обшарпанный стол. Но взгляд его падал на огромную фотографию, висевшую на стене, и это вновь и вновь подталкивало его продолжить когда-то начатое. Фотография была единственным ярким пятном во всей большой полупустой комнате, обклеенной полностью выцветшими обоями.
  Он медленно начинал перекладывать ближе к себе листы посеревшей от времени бумаги, сдвигая в сторону исписанные накануне, открывал книгу в том месте, на котором остановился вчера, и долго перечитывал очередное предложение, которое предстояло переписать. Сначала смысл никак не хотел доходить до него, слова повисали в голове, не означая ничего, просто произнесенные и оставленные без всякого значения. Потом некоторые из них начинали приобретать связь с другими, и постепенно смысл предложения проникал в его мозг. Тогда он брал со стола дешевую шариковую ручку и начинал писать. Всякий раз пальцы сопротивлялись попыткам заставить их делать работу. Первые несколько слов всегда выходили очень коряво. Но предложение за предложением возникали на бумаге, и он писал всё спокойней и быстрее. Внутри него даже появлялась улыбка от удовлетворения правильно и хорошо делаемой работой. Рука скользила по бумаге, взгляд по знакомым строчкам, и гора страниц слева росла, медленно приобретая вид очередной стопки. Если книга заканчивалась, он размеренными движениями брал в руки стопку исписанных листов, обстукивал ее со всех сторон и откладывал на край стола. Потом он брал следующую книгу, новый лист и продолжал работу.
  Он работал весь день, не прерываясь, пока ранние сумерки не вползали в окна, сгущая темную пелену над бумажными листами. Всё время, пока он писал, в его голове звучал только волшебный текст и более ничего. Как будто этот текст в эти моменты и был его душой, его мыслями, поддерживая в нем сознание. С приходом сумерек работа постепенно замедлялась, словно темнота ослабляла действие книг, постепенно сводя его на нет. Пока он, наконец, не откладывал ручку и снова не откидывался на спинку стула, медленно переходя из одного состояния в другое, в привычное, естественное состояние ежедневного круговорота. Он снова смотрел на фотографию, уже с трудом различая ее очертания. Как будто это было его наградой. На самом деле он всю свою работу воспринимал, как награду, словно ему дали некую возможность сделать что-то действительно нужное, в отличие от всех других, которые вынуждены были… Впрочем… Он никогда не задумывался о других. Они были, и более не стоило рассуждать. Он знал, что не стоило, но уже не помнил – почему.
  Иногда, когда он полностью заканчивал переписывать очередную книгу, он вставал, бережно брал стопку листов в руки и словно ребенка нес постепенно вновь огрубевавшими пальцами в другую комнату. Дверь всегда была прикрыта, он осторожно распахивал ее и входил туда, всякий раз радуясь этим визитам. В комнате трудно было что-либо разглядеть, в ней не было окон, и скромный свет, заползавший через открытую дверь, позволял увидеть лишь только одно. Высокие, до самого потолка, стопки бумажных листов, исписанные его неровным почерком. Они возвышались, подобно многочисленным монументам, утверждая величие его дела, всякий раз являясь живым подтверждением нужности его работы, радуя взгляд своим бесчисленным количеством. Он укладывал очередную толику своего труда в новый бумажный обелиск и потом еще долго смотрел на высокие белые столбы, уходящие в темноту комнаты. В его душе шевелились приятные чувства гордости за величие своего дела, за то, что это он, именно он, создал такой огромный объем текста, воздействующего на него столь волшебно. Он знал, что придет день, и он поделится своей работой. Поделится со всеми жителями города. Чтобы у каждого была частичка того чуда, которая есть у него. Он не знал, сколько дней еще продлится его работа, прежде чем этот день придет, и ему было всё равно. Сколько бы их не было, не имело значения в этом городе вечного покоя, вечной зимы. Он сожалел лишь об одном. О том, что не умеет рисовать. Тогда бы он смог подарить каждому еще и ту чудесную фотографию, висевшую на его стене.
  Он возвращался в комнату, где он жил, уже с трудом различая что-нибудь в сгустившейся тьме. Вечер в городе приходил быстро и еще быстрее превращался в ночь. Он снова ложился на смятую постель, морщась от разрывавших звенящую тишину скрипов кровати, и замирал с открытыми глазами, погружаясь полностью в атмосферу города, растворяясь в ней, наконец, ощущая себя частью его, умиротворенный и тоскующий одновременно. Он снова, из ночи в ночь пытался заставить себя уснуть, пытался вспомнить, как это делается, вновь и вновь закрывая глаза, но без всякого результата. Он по-прежнему слышал свои мысли, бубнящие одну и ту же унылую круговерть, опять вспоминал фотографию девочки на стене, думал о том, что завтра сделает, возможно, еще что-нибудь кроме работы. Он долго ворочался, безуспешно пытаясь получше устроиться на неудобной постели. Время ночи текло медленно, как тягучее черное желе, порой делая невыносимой пытку бессмысленного, бездеятельного лежания. Только ветер вносил хоть какое-то разнообразие. Каждую ночь в одно и то же время ветер усиливал свои порывы, начиная напевать нудную песню. Ему она казалась лучшей музыкой, потому что вносила хоть что-то в черноту ночного города. Хоть какую-то разницу между сознанием и небытием. В эти часы он начинал медленно примиряться с городом. Город не казался уже ему давящим и угрюмым. Что-то родное появлялось в его смазанных чертах, что-то, напоминающее его собственный дом. Убогий и серый, но привлекательный одним только фактом принадлежности к нему. Город, до этого словно стоящий спиной, теперь как будто протягивал свои объятия. Отталкивающие, но такие родные.
  Так проходили его ночи. В постоянном колеблющемся ощущении приближения и удаления от города, от бытия, от себя самого. Он никогда не уставал днем, занимаясь работой, но ночь выматывала все его силы, заставляя встречать рассвет, как избавление, как возможность начать делать хоть что-то, пусть даже то же самое, что и вчера.
  Он давно уже не помнил и не осознавал, что он делает в этом городе, держась на остатках ощущения необходимости действий. Книги держали его крепче, чем сам город. Книги и фотография той, которую он любил когда-то, в незапамятное время, хотя он даже этого уже не понимал. Даже придя однажды сюда из мира, в котором он жил, в котором все мы живем, он не смог оставить то, что любил больше всего на свете, повиснув между теми, кто живет, и теми, кто навсегда ушел в занесенный вечной зимой город, простершийся вокруг него на вечные, вечные времена, раскинувшись нескончаемыми рядами серых домов, пустынных улиц и площадей. Город, где
не жили покинувшие этот мир, растворенные в его постоянном покое, не тревожимые ничем в своих последних жилищах. Город мертвых. Единственный живой его обитатель. Пускай эта жизнь была иллюзорной, колышашейся над небытием, подобно пламени догорающей свечи, но она существовала. Существовала благодаря волшебному имени, живущему в его сердце, теплящемуся на грани жизни и смерти, дарящему возможность сопротивляться сковывающему холоду и соблазнительному покою вечного города.
  Бесконечная череда дней разгоралась и угасала, проходя мимо него, но не меняя его убежденности продолжать начатую работу и его желания повторять любимое имя каждый раз, когда его взгляд падал на фотографию. «Алиса» - произносила его память, единственное, что его память сохранила из его жизни, единственное, что пережило бесконечную череду дней в городе мертвых. И это слово, всего только маленькое слово – пять букв – давало ему силы оставаться ЖИВЫМ.
 
 
Pinhead. © 2003.
ASBooks.
 
 
Дизайн - А.Лапин, 2005-2007
Вёрстка итп -
Сайткрафт, конструктор простых сайтов